Проснулся задолго до удара монастырского колокола, собиравшего монахов на полунощницу. Небо лишь серело рассветом, да и наступал он в обители всегда позже обычного. С восточной стороны Оптина закрыта вековыми соснами, еще старцами преподобными более ста лет тому назад посаженными. Посему солнце встает здесь с запозданием. Напротив, в трех верстах, на другой стороне быстрой Жиздры древний Козельск уже купается в солнце, а в монастыре все светает.
Решение уйти зрело уже более месяца, и когда вчера после вечерней трапезы не дали почитать долгожданную и недавно привезенную из Москвы книгу, послав на очередное послушание, оно утвердилось окончательно. Лукавый регулярно подсовывал мирские газеты, родные, друзья и знакомые столь же ритмично и часто звонили, а приезжающие экскурсанты обязательно надоедали вопросами на одну и ту же тему: «И зачем вам это надо?»
Сумка сложена уже неделю назад. Да и складывать особо нечего. Здесь как-то не изнашивается ничего. Большинство же, не только монахи, но и живущие при обители трудники, паломники и «кандидаты в монахи» в монастырских одеждах ходят. Недавно воинская часть пожертвовала монастырю старое армейское обмундирование 60-х годов, так отец наместник сокрушался, глядя в трапезной на две сотни мужиков работающих и живущих в обители, и облаченных в солдатские гимнастерки и штаны «галифе»: «Рота какая-то, с бородами».
В собор, где лежали мощи преподобного Амвросия, и куда вскоре соберется братия на раннюю службу, не зашел. Знал, что потом нелегко будет уйти, и боялся изменить решение. Не хотелось никому ничего объяснять, поэтому вздохнул облегченно, увидев, что привратник («сторож при воротах» по мирскому), был не знакомый.
От монастыря до трассы, соединяющей Козельск с лесозаготовительным поселком Сосенский пол часа ходьбы по лесной дорожке, протоптанной еще далекими предками нашими.
В лесу было холодно, а когда свернул ближе к реке, стало и сыро. Перекрестился на скрывающиеся за деревьями купола Оптиной и пошел быстрее. Где-то в глубине души стучалась и рвалась к разуму мысль: «Сюда тысячи стремятся, а ты бежишь», но ее не пускала другая назойливая и притягательная: «Ты сам себе хозяин».
Уже позже, намного позже, стало ясным, что ни стремление к мирским радостям выводило из монастыря, а тот самый грех, который мы и за грех то не считаем, но который когда-то сверг Денницу с неба, превратив его в диавола, и внес в мир зло. Этот грех – гордость. Желание считать себя лучше, умнее и совершенней. Но это было уже «потом», а сейчас же я бежал из монастыря, причем ни сказав об этом никому. Хотя ведь там никто не держит. Ясно, что не боязнь была, а стыд обыкновенный, заглушенный навязчивой, в последние дни тщеславной мыслью о собственной исключительности, а также нежелание постичь главное христианское качество – смирение.
Мост, через стремящуюся к Оке Жиздру, уже был виден, и до слуха доносились звуки лесовозов, денно и нощно курсировавших к деревообрабатывающему комбинату. Лес перед дорогой заканчивался большой опушкой, с вырубленными, но не выкорчеванными деревьями. На пеньке, прямо у тропинки, обернувшись к дороге, сидел человек в скуфейке и ватнике, надетого поверх подрясника.
- Ну вот, - раздраженно подумалось мне, - я от бабушки ушел, и от дедушки ушел, а от монаха...
Услышав шаги, «человек в подряснике» и это действительно оказался монах, причем священник, что по церковному называется – иеромонах, обернулся и, разглядев меня, сказал:
- О, Александр! Ты не слышал, к полуношнице звонили?
- Да нет, отец Никон, - а это был он. – Скоро зазвонят, - опешив от подобного вопроса, ответил я.
- А я вот к дороге вышел, сердце ноет что-то. Письмо недавно получил, болезни родных одолели, так я утром к дороге выхожу и молюсь тут за них.
Мне стало как-то не по себе, а отец Никон продолжал:
- Ты, брат, зря до полуношницы уезжаешь. Пойдем к мощам приложимся, да «Се жених грядет в полунощи...» споем, тогда и поедешь. Тебя куда посылают-то?
О том что я сбегаю из монастыря у меня язык не повернулся сказать, а Никон, положил мне руку на плечо, внимательно посмотрел в глаза и сказал:
- Я тебе, Александр, давно хотел благословить одну вещь. Монаху ее уже не носить, а вот священнослужителю в миру она край, как необходима.
Никон достал из кармана плетенный, с кисточками, поясок, который препоясывают подрясник мирские священники и диакона, перекрестил его, поцеловал и протянул мне.
Ошарашено смотрел на монаха и единственно, что мог вымолвить, было:
- Так я, отец Никон, еще не...
- Будешь, брат, будешь. Ну, пойдем к полуношнице.
* * *
Прошло уже почти тринадцать лет. Поистерся поясок, плетенный иеромонахом Никоном, но до сего дня стараюсь одевать его на простые, «домашние» приходские службы и вспоминаются мне сырая прохлада оптинского лесного утра, скромный иеромонах, который все понял и все предвидел: и мою ложь, и мое бегство и наше совместное возвращение.